Литературные произведения о Рязано-Уральской дороге

Из сборника «Рязано-Уральская» Алексея Вульфова

Дорогому Юрию Савельевичу Оберчуку

ВОСПОМИНАНИЯ О НЕВИДЕННОМ

Едут с Белёва на Волово, двумя паровозами тягают порожняк — полувагоны из-под угля, осей двести. Едут ранней весною, слепнут-жмурятся, смотря в окна, от громадных снегов и белесости воздуха. Хорошо едут, всё ходом, только в Горбачеве водички понабирали, погризовали, а больше нигде не стояли, всё им дорогу уступало. На первом паровозе машинист едет Волченков — сильный мужик; на первом-то всегда заслуженные едут. Помощник, этот — Родька Деев, парень сразу после армии и такой, вообще, спокойный, мощный парень, все лопату ему подавай покороче черенок. Физиономия у него, как у крокодила Гены. А кочегар Иван Краснов — тот хитрый, артист, все со своей нехорошей радостью, бывало, прямо в лицо заглядывает, не отмахнешься. Он уже машинистом на маневровом стал работать, но как-то выпил, устроил дома скандал, тещу выбросил зимой в одном халате со второго этажа, хорошо — в сугроб, из милиции пришла бумага в депо, и начальник разжаловал его в кочегары. Ивану хоть бы что: шухарной он какой-то. У него даже лицо, как у блатного, и все в кепочке своей да с папироской в зубах. На втором паровозе не вспомнишь уж, кто едут, молодые какие-то.

Вот подъезжают к Огарево, там стоянка им, навстречу с Волово одной «лебедянкой» тащат тяжелый угольный маршрут назначением Смоленск. Встали, пощупали машину.
В депо Волово. Фото Алексея Вульфова
В депо Волово
Фото Алексея Вульфова
Родя сразу к Тоне-дежурной пошел, к своей симпатии, он потом на ней женился, пришлося, потому что пока стоят в Огарево, он с ней успевает любовь провести, ну, она зачала, и пришлося ему жениться, потому что вся бригада свидетели. Сколько раз он, бывало, отпросится у машиниста, спрыгнет в Огарево, а обратно они с Волово поедут и подберут его. Ясное дело — парень после армии, охота его разбирает. Он её увез оттуда в город, они и сейчас с ней живут, двое детей. Это на ихней свадьбе инструктор наш Козьмин тогда так набулькался, что поросят и кур пошел, открыл сарай, выпустил, и бегали потом ловили их вся свадьба. Пьяный. Так-то Козьмин хороший мужик, грамотный, только вот любит, его и сняли за это дело, он потом долго на угольном складе работал, сейчас на пенсии; но приходит иногда в депо, уже с палочкой… Покуда Родион там занимается своим делом с дежурной, Иван Краснов, быстро потыкав масленкой в тендерные буксы и прохлопавши крышки одну за одной, масленку бросает в ящик, идет на второй паровоз, хочет там с ними покуражиться, да кто ж с несерьезным станет долго разговаривать — вот, ага, умылся Иван и отошел. Затем перелез через штакетник, который почти поверх заметен, снега-то были какие, забрался в палисадник и давай там по шею в снегу гоняться за курами — во дурак какой! Волченков из окна глянул на него сквозь пар, но плюнул только, да и все. Вот и думайте — станет нормальный взрослый человек такой ерундой заниматься? Со второго паровоза все свесились на одну сторону, науськивают Ивана: «Ату их! ату! ку-ка-ре-ку!» И ведь вот что странно; ведь, что Родя с Иваном, что эти вторые молодые, ведь они, вставши спозарань и ехавши семь часов, тонн по пятнадцати угля каждые в один конец до Волово перелопатили, понагибалися, еще и топку в Горбачеве трусили, и в масленки добавляли, и поезд хуже порожняка ничего нету — им бы сейчас долу пасть, соприкоснуться с горизонтальной твердью, уснуть каменно, незыблемо, а всё они хохочут и куражатся; привычкой тогда было работа на паровозе. Да и нет лучше паровоза, красивее все же нет машины на свете, хоть что приводи сему в опроверженье… Стоят они в Огарево, котлы лоснятся, как кони вороные, и отражают собой голубые небеса, и сами почти голубые — вот их паровозники натерли с какой душою. Под топкой наст шипит, плавится, из краников цилиндров, пока стоят, льется горячая золотистая вода и буравит снег до земли. Красные колеса выглядывают над сугробами, с шипом струятся пары с котлов в небеса и облаками легкими улетают, куда ветер. Стоят машины, как улыбаются. Дышла, механизм на солнце сталью сверкают, маслом, словно лаком, покрытые. Насос сморкнется нет-нет: «Чих-дум! чих-дум!» Было дело… Стоят они, ждут, пока втянет навстречу «лебедянка» свой поездок, и за десять верст расслышат работу ее машины; и, появившись на виду, страшенный свисток она задаст на входных стрелках, эдакий звуковой букет расцветет во всю ширь, аж все потроха такою силой оборвет. А дежурная Тоня от Родьки отобьется и, поправив кое-как юбку, моментально нахлобучит красную фуражку, запахнется в шинель и выбежит скоренько прямо в тапках на снега провожать, потому что поезд идет тяжелый, на виду у начальников, и запросто с ним может ехать зам, или еще кто повыше сопровождать; увидят — дежурной нет, и заругаются, а то и машинист остановит. А как поравняется, мотаясь туда-сюда, будто одержимый мерин, паровоз с вокзалом огаревским (вокзалы все до самого Смоленска такие же одинаковые, двухэтажные старинные), и ударит он артиллерийской пальбой своего выхлопа прямо по окнам и стекла в них чуть не полопаются, Тонька подымет свернутый флажок и сморщится тут, потому что лихой помощник с «лебедянки», сотворивший такие богатырские дымы до высот стратосферы, под ужасный гром машины свисает в окне по самый пуп, склабится, руку правую назад заломил к рукоятке и еще разок дает гудком Тоньке по ушам, чтобы пугануть маленько её. Это он озорничает так. Под топкой даже на снегах среди бела дня и то видно, как полыхает по-адски; и скроется вся станция в пару и в грохоте, ничего не видно, неразборчиво, только петь хочется. Вслед паровозу, такому великану, в профиль уменьшаясь, потянутся вагоны с неважнецким нашим подмосковным углем, загрохочут гулко, недовольно в стык, и хотя на вид все это явление необычайно, а слышно, как паровозу с таким составом тяжело, потому что шуму и грому раздается много, а вагоны идут не скоро, с усилием продвигается состав. Иван Краснов из палисадника, невидимый в облаке, что-то орет вслед.
Поезд на станции Раненбург. Фото Владимира Буракшаева
Поезд на станции Раненбург.
Фото Владимира Буракшаева
Долго со станции грома удаляются, медленно гул за сигналами слабеет, поезда уж почти не видать, а пар как повис, так все и не растворится никак, только щупальца свои по ветру распускает и лохматится. Вся паровозная прислуга после этакого прохода в приподнятом настроении, перекрикиваются друг с другом через машины, Краснов как собака вон в сугробе кувыркается, весь снег испачкал собою. Только Волченков не шелохнулся — он, когда стоянка, машину поглядев, заберется на сиденье, достанет газету «Правда», очки свои, склеенные на переносье, чинно оденет и застынет — вот просто как памятник Владимиру Ильичу Ленину замрет, ничем тогда, никаким событием его не возмутишь, приди на паровоз хоть сам министр путей сообщения или вот наш начальник депо, Волченков даже не сморгнется. Солидный был мужик, помер недавно… Вот уже впереди паровозов зеленый загорелся, вот уж и Краснов Иван, отряхнувшись, в будку залез, разбросил дверцы топки и сразу тычется носом в самую малиновую красноту, отчего рожа его делается, словно огненная маска, и открывает сифон, разжигает жар, подымает густой огонь, а все еще Волченков покуда глазом напряженно ведет по абзацу. Насос забил, сзади на втором паровозе тоже загудело, закудахтало, там тоже ехать собрались. Лезет Иван Краснов, гремит сапогами по железу, в тендер, и с матерщиной крушит кувалдой громадную плиту угля в куски, и хрустко гребет, гортает уголек длинной лопатой с самого заднего угла тендера на перед, к лотку, потому что почти все уже спереди они, с порожняком-то ехали, сожгли до Волово. Берется тогда Иван за другую, родькину лопату покороче черенком и раз двенадцать ею машет в топку с призвоном о кольцо, не выплевывая папиросочки, взглядывая каждый бросок в пламя, как личному врагу в глаза. Затем дверцами — л-лязг! — с размаху, и орет на всю ивановскую, кажет сахарные зубы: «Па-а-р-ря-дак!!» И как ведь не уходился он до Волово, черт! Одно хорошо — здорово Иван на гармони играет, слыхали его на свадьбах. Играет, да еще запоет, бывало, он голосистый:

Очаровательные глазки,
Очаровали вы меня!

пока не дойдет до полной кондиции и вязать его не придется… Тут только Волченков от газеты открепится, огласит решительно: «Этот поедет?! или не поедет?!» — это он про Родиона Деева спрашивает, но Родион уже залазит, раскачивает будку своей насыщенной массой и громыхает по настилу, видать, не подпустила она его там к себе или в тот день не могла — вон, вышла, шалью прикрыв гимнастерку, махнула паровозам на отправку и рассыпает курам пшено прямо по снегу одной рукой, а другой грызет семечки. У ней там еще и поросенок, и индюшки, и сад, там и сейчас ее мать-старуха живет, осталася, за всем этим ухаживает, а они к ней ездят из Тулы. Вокзал огаревский, хоть и дымами закопченный, но все же розовый стоит, рамы его суриком жирно свежеокрашены, снега волнятся всюду небесного цвета, у куриц видать каждый красный гребешок, потому что солнечно и радостно все в природе, и теплеет уже помаленьку — вон сосулища намерзла какая под карнизом на вокзале, целый сталагмит. «Давайте ехайте!» — Антонина кричит, молодая, а со сварой бабьей в голосе. Но Волченкову надо еще очки в футляр положить, футляр во внутренний карман кителя убрать, стрельнуть по манометрам глазами, взад-вперед обозреть, он пока все задуманное на паровозе не завершит, к регулятору не прикоснется, хоть обкричитесь все снаружи. Ему, бывало, и грозили, и доносили на него, и бабы до хрипоты дежурные лаялись — нет, Волченков не шелохнется, и колеса никуда не повернутся. Медлительный-медлительный, но уж как изготовится поехать, свистком ревнет во все горло машины и — р-раз к регулятору, хвать за ручку и вот так ее от себя, аж пиджак на нем под мышкой затрещит. Всю дорогу Волченков слова не скажет, он только выпивши разговаривает, а если что с топкой не в порядке или давление слабеет — у него под сиденьем молоток личный всегда лежит, сейчас он его схватит и со всей силы по топочным дверцам как постучит с большим моральным значением, и всё на паровозе прямо закипит, завозятся помощник с кочегаром, как чумовые; в тогдашнем депо ребята были в основе хорошие, расторопные, и со смехом, когда надо, и с уменьем — такой это был коллектив. Работу свою веселую и каторжную они уважали, можно сказать — любили. А теперь и депо не стало, как развалилось оно прямо, и поезда пропали, хоть дорогу закрывай… Волченков регулятор — р-раз, и за окном паровоза вокзал, дежурная, куры, всякие мелкие строения на платформе исчезли в парах, ударивших со свистом из-под машины, аж потемнело. И в трубу — подождало-подождало, и: в-вух! в-вух! Двинулись на Волово, последний перегон. Вокруг идет, за придорожной посадкой осин и верб выглядывает неровная, горбатая наша Тульщина, в неоглядных снегах, как Ледовитый Океан. Рощи или сады где есть, то как пылинки едва различимы на безбрежье слепящем, а деревни на некоторых перегонах и за двадцать верст ни одной не встретится, пусто, поля, поля да яблочные сады. Весной тут красиво, в мае… Вот скатываются под горку в Волово с моста над двухпутным ходом Москва-Донбасс, легонько паровозы на спуске помахивают локтями, роняют перьями пары. Прибывает Волченков в Волово на выбеге, вкатывается на рязано-уральскую сторону, посвистывает кратко всем знакомым лицам и прохожим и даже вроде чуть улыбается, шапку повесил на гвоздь, и лысина, и кудри его седые не так уж и строги теперь кажутся. С паровозами галки наперегонки летят, орут, вагоны колотят весело, как в железный барабан; платформа совсем пуста надвигается, лужи на ней подтаяли дружною весной, на солнце горят , ибо уже прошел узловский дизель с Ефремова и увез народ, какой тут был. Иван Краснов, в кепочке своей, совсем развеселился, цедит папироску, хитро с тендера строит рожу кому-то в станционный простор, подмигивает, хищник. Родя в левое окно плечами через ватник давит и ковыряется равнодушно в зубе. Этому бычку хоть сейчас назад, он словно и не ехал. Волченков литровую банку с супом рукавицей с котла снял, установил надежно на полу и краном тормозит окончательно. Сзади поднаддало в тендер, погремело в составе, пошипело, чуть еще подвинуло, да и стали. Вдалеке во весь горизонт дыму-пару напрессовало — это левтолстовские на своем самоваре карьерные полувагоны потащили на Данков, на чужую дорогу. По московскому-то ходу уже тепловозы ходили… Идет бабаня в шинели, в платке меховом, лицо бордовое, как вареное, от ветреного холода: «Механик, давайте поездные документы, состав ваш пойдет далее на Елец». Волченков не глядя сунул поскорее в окно скрученные бумаги, с неудовольствием обождал, пока бабуля на цыпочках дотянется и схватит, а затем уселся, утих и стал выхватывать деревянной ложкой поспешно из своей банки, с сопеньем, со сморканьем, с утираньем носа, куски свининки белой, разваренные горсти капусты квашеной, а лаврушку обсосет — и в окно.
Бежит парень с тормозным башмаком, сунул под первый вагон, Иван Краснов ему: «Скорей давай, селезень!» Вот нравилось Ивану куражиться, черту — парень-то практикант, из училища, ничего еще не успевает сразу, понимать надо. Впереди флюгарки заворочались, и уж машут флажками в депо. Волченков банку на пол, и поехал только после того, как тщательно пластмассовой крышкой её заделал, а ложку облизал. В депо еще другие паровозы стоят в наставших сумерках, как животные на скотном дворе, ждут пути, и так едва-едва слышно сопят: «С-с-с-с-с-с-с…» Бригады их, утихомирившись, спят небось, как сурки, в отдыхаловке, а может и на танцах они с подружкой дорогой — сила-то молодая дура, девать ее некуда, все ее, бывало, до дна не расплескаешь, нету никак угомону. Только лишь колонку Иван с Родей над тендером наведут, и струя, как стальная, по внутреннему железу забьет, Волченков убирает пустую банку в чемоданчик, утирает губы свежими обтирочными концами, регулятор запирает на замок и ключик прячет в грудном кармане. Затем, хмуро оглядев топку, надевает шапку и полушубок, запахивается и спускается вниз, грузно слезает, поевши, посмотреть состояние машины. Он смотрит, а чемоданчик покуда стоит у ступёнок на улице — кто его возьмет… Вскачь по сугробам, по смерзшимся шлаковым буграм поспешает от станции остроносый дедок из местных, в допотопном пальтеце, в фуражке с серебряными молоточками, очень возбужден он, запыхался-задыхался, руками, как курица, взмахнул, спотыкнувшись у второго паровоза об заметенный кусок угля. Сразу же наставил треугольный подбородок на машиниста, обратился, сняв фуражку: «Механик, здравствуйте! Ох, прямо продрог, пока бежал, ну и дерзок март стоит… Кхм… Диспетчер Кузнецов спрашивает, не согласитесь ли вы с оборота съездить до Горбачево, вроде время у вас еще не все выгорело, а то надо порожняк, на пятом пути стоит, вывезти, одним паровозом его не взять, а у вас все же двойная тяга ЭР, и вы наготове, только набрать вам уголек, водичку, да и в путь большой. А?» Статуей каменеет у колес, вблизи фигур металла, среди сочащихся паров, в пыльце горячей влаги, в ореоле мрака паровозного Волченков, не оборачиваясь на дедка, тот уже сам передом к нему перепрыгнул, взглянуть старается в глаза машинисту. А глаза у Волченкова правда как у спокойного волка, словно незримою стальною завесой сокрыты, ну просто кремень это, невозмутимое изваяние природы, а не человек, Волченков этот. Сперва сунул он голову между неких страшных двух железин, сжав шапку в руке, что-то там рассмотрел в машине, ему одному ведомое, а затем, вернувшись, произнес в пустоту куда-то: «Да пошли они на…» И двинулся, захвативши чемоданчик, от паровозов, помощника, кочегара и дедка неизвестно куда… Как неизвестно? Известно всем, конечно же, куда: у него в Волово свояченицы двоюродная сестра, женщина могучая, обширная, запросто хоть и Волченкова заругает. Она не в поселке у станции, а в самом селе Волово живет, у пруда, вот он все к ней и наведывался. Конфет-то у него «Коровок» и тульских пряников по целлофановому пакету бригада в чемоданчике мельком углядела — для кого ж еще он их вез? Начальница станции в Белеве жене Волченкова раз доложила, стервоза — да той что поделать? Куды с тремя-то детьми, раньше машинисты рожали семейства, не боялися… Идет Волченков по холмам, по снегам, в темных сумереках уже, как призрак. Скрипит вдали его чемоданчик, скребут по насту сапоги… Уходит… Поскорее Родион с Иваном заканчивают возиться с паровозом — за какие-то полчаса все они почистили, смазали, вот проваливают шлак с колосников, свежим пробрасывает Родя, вытряхнули из зольников шлаковую массу наружу, жмурясь от дыма, целую пылающую гору навалили, разгребли по сторонам, а тушить не стали — зачем, не лето ведь, само в снегу затухнет. Иван будку подмел, погромыхали в ней гулко сапогами, оделися; закурил сосредоточенно Иван, осветив вспышкой на миг померкшую угрюмую арматуру, да вот и они подались — спускают из будки свои чемоданы и прочь с ними идут спать в бригадный, втянув на вечернем заморозке шеи в ворота после сухого жара внутри паровоза. По разу лишь оглянулись на ходу на машину. Со второго тоже все ушли. Уже стемнело, фиолетовое все стало, желтый фонарь над пескоподачей затеплился, словно луна. Пока бригада будет спать, а машинист Волченков время проводить по-своему — и ведь не вздремнет ни на миг, так и поедет обратно не спавши, хоть бы что ему! — паровозы на пути продвинут, пара-тройка поездов еще наверняка ночью будет с линии, один паровоз из пришедших сразу отставят в сторону под пассажирский Мичуринск — Смоленск, он рано утром уйдет. Будут и со Льва какие поезда… Разок-другой придет пенсионер-экипировщик, протопит с сифоном, чтобы не потухала жизнь в котлах и горячие части грелися: все прогревы, бывало, на стоянке открыты, паровоз пустяк заморозить, только разинь варежку — готово… Догляда эта машина нуждалась, словно добрая, но требовательная скотина, любила уход. Приходят паровозники в бригадный дом, как хозяева, сразу на второй этаж, в комнаты, скинув предварительно сапоги и все грязное внизу, у тамошней старушки в коптерке. Хватают полотенца с застеленных коек, долго моются, плещутся в умывальной, как гуси, после покурят, похохочут, поматерятся беззлобно с себе подобными, если кто не спит. Но тут обильно растраченная телесная и умственная сила их все же потребует возмещения. И как зароются головами в подушки — в тишине-то после дыма, грома, ветра и качки — посучат ногами, поскрипят пружинами, поудобнее растягиваясь, ворочаясь сладко, натянут одеяла — и вот уж отсутствуют они временно на земле этой грешной, в мире ином продолжается течение их жизни; а паровоз едва-едва курится, чудной, перекатистый при взгляде сверху, похожий на спящего кашалота, стоит, ждет за окошком… Вот так и я закрою иной раз глаза, задремлю, и кажется, что проснусь тогда, в том времени, в том доме, в той комнате, и крикнет за окном паровоз, разбудит, и все вернется назад, и будто не было никаких лет после. И тут сверблящий запах горелого угля донесется, и светло, снежно будет за окном на путях, и буду я опять молодой…

Январь 1998 года








Copyright © 2000-2011 Василий Зимин. Все ваши впечатления, предложения и пожелания принимаются
Все представленные на сайте материалы не могут быть использованы для публикации на других страницах сети Internet, в СМИ, печатных изданиях любого рода без получения разрешения автора. Для получения разрешения обращайтесь по электронной почте.


Автор — Алексей ВУЛЬФОВ © Все права защищены
Страница создана 07.01.2006